«Моя жизнь» — Н. К. Крупская
27-02-2019

«Моя жизнь» — Н. К. Крупская

 

 

Фрагмент.

 

ДАЛЕКОЕ ПРОШЛОЕ

 

Я родилась в 1869 г. Родители хотя и были дворяне по происхождению, но не было у них ни кола, ни двора, и когда они поженились, то бывало нередко так, что приходилось занимать двугривенный, чтобы купить еды.

Мать воспитывалась на казенный счет в институте, была круглой сиротой и прямо со школьной скамьи пошла в гувернантки.

 

МОЙ ОТЕЦ

 

У отца родители умерли рано, и он воспитывался в корпусе и военном училище, откуда вышел офицером. В те времена среди офицерства было много недовольных. Отец всегда очень много читал, не верил в бога, был знаком с социалистическим движением Запада. В доме у нас постоянно, пока был жив отец, бывали революционеры (сначала нигилисты, потом народники, потом народовольцы); насколько сам отец принимал участие в революционном движении, я судить не могу. Он умер, когда мне было 14 лет, а условия тогдашней революционной деятельности требовали строгой конспирации; революционеры о своей работе говорили поэтому мало. Когда шел разговор о революционной работе, меня обычно усылали что-нибудь купить в лавочке или давали какое-нибудь поручение. Все же разговоров революционных я наслушалась достаточно, и, конечно, сочувствие мое было на стороне революционеров.

Отец был очень горячий человек и, если видел какую-нибудь несправедливость, всегда вмешивался в дело. Когда он был еще совсем молодым офицером, ему пришлось участвовать в подавлении польского восстания, но усмиритель он был плохой, выпускал пленных поляков, помогал им бежать и вообще старался, чтобы побед царской армии над восставшими против невыносимого гнета русского царизма было меньше. По окончании военной кампании отец поступил в Военно-юридическую академию и, окончив ее, взял службу в Польше – место уездного начальника. Он считал, что в Польшу должны ехать служить честные люди. Когда он приехал в назначенный ему уезд, там делались всякие безобразия – евреев вытаскивали на площадь и под барабаны стригли им пейсы, полякам запрещали огораживать свое кладбище и гоняли туда свиней, которые разрывали могилы. Отец прекратил все эти безобразия. Он завел больницу, поставил ее образцово, преследовал взяточничество, чем заслужил ненависть жандармерии и русского чиновничества и любовь населения, особенно поляков и еврейской бедноты.

Вскоре на отца посыпались всякие анонимные доносы. Он был признан неблагонадежным, уволен без объяснения причин и предан суду (на него возвели 22 преступления: говорит по-польски, танцует мазурку, не зажжена была в царский день в канцелярии иллюминация, не ходит в церковь и т. д.) без права поступления на государственную службу. Дело тянулось десять лет, дошло до Сената, где отец уже накануне своей смерти был, наконец, оправдан.

 

ТАК Я УЧИЛАСЬ НЕНАВИДЕТЬ САМОДЕРЖАВИЕ

 

Я рано выучилась ненавидеть национальный гнет, рано поняла, что евреи, поляки и другие народности ничуть не хуже русских, и потому я от всего сердца присоединилась, когда стала взрослой, к программе партии РКП, где говорилось о праве наций жить, управляться, как они хотят; признание права наций на самоопределение казалось мне очень правильным.

Я рано поняла, что такое самовластие царских чиновников, что такое произвол. Когда я выросла, я стала революционеркой, боровшейся против царского самодержавия.

Потеряв службу, отец брался за ту работу, которая попадалась: был страховым агентом, ревизором фабрики, вел судебные дела и т. п. Мы переезжали вечно из города в город, и мне пришлось видеть очень много людей всякого рода, наблюдать, как живут разные слои населения.

Мама часто рассказывала о том, как она жила в гувернантках у помещицы и вдоволь насмотрелась, как обращались помещики с крестьянами, какое это было зверье. И когда однажды мы поехали на лето (пока отец искал место) гостить к той помещице, у которой мама учила когда-то сыновей, я, несмотря на то, что мне было пять лет, скандалила, не хотела ни здороваться, ни прощаться, ни благодарить за обед, так что мама была рада-радешенька, когда за нами приехал отец и мы уехали из Русанова (так называлось имение помещицы). А когда мы ехали из Русанова в кибитке (дело было зимой), нас чуть не убили дорогой крестьяне, приняв за помещиков, избили ямщика и сулились спустить в прорубь.

Отец не винил крестьян, а потом в разговоре с матерью говорил о вековой ненависти крестьян к помещикам, о том, что помещики эту ненависть заслужили.

В Русанове я успела подружиться с деревенскими ребятами и бабами, меня ласкавшими. Я была на стороне крестьян. Слова отца запомнила на всю жизнь, и понятно, почему потом, будучи взрослой, я стояла за конфискацию помещичьих земель и передачу земли крестьянству.

Так же рано (мне было тогда шесть лет) я научилась ненавидеть фабрикантов. Отец служил ревизором в Угличе на фабрике Говарда и часто говорил о всех тех безобразиях, которые там делались, об эксплуатации рабочих и т. п. Я слушала.

А потом я играла с ребятами рабочих, и мы ладили из-за угла швырнуть комом снега в проходившего мимо управляющего.

Когда мне было 8 лет, мы жили в Киеве, – началась турецкая война. Я нагляделась на патриотический угар, наслушалась о зверстве турок, но я видела израненных пленных, играла с пленным турчонком и находила, что война – самое вредное дело.

Потом отец повел меня на выставку картин Верещагина, где было изображено, как штабные во главе с каким-то великим князем, в белых кителях, из безопасного местечка рассматривали в бинокль, как умирали солдаты в схватке с врагом. И хотя тогда я не умела еще все осознать, но потом, будучи уже взрослой, я была всем сердцем с армией, отказавшейся вести дальше империалистическую войну.

 

«ТИМОФЕЙКА»

 

Когда мне было лет 11, меня отправили весной в деревню. Отец вел дела помещиц Косяковских, имевших «небольшую писчебумажную фабрику в Псковской губернии-Дела были очень запутаны, отец приводил все в порядок. Был он человеком для Косяковских нужным в то время, и потому Косяковские к нему были очень любезны.

Я сильно хворала весной, и Косяковские предложили меня взять к себе в имение, расположенное в 40 верстах от станции Белой. Имение называлось «Студенец». Родные согласились. Я немножко стеснялась чужих людей, но ехать на лошадях было чудесно. Ехали лесом и полями; на пригорках уже цвели иммортели, пахло землей, зеленью.

Первую ночь меня уложили спать на какую-то шикарную постель в барской шикарной комнате. Было душно и жарко. Я подошла к окну, распахнула его. В комнату хлынул запах сирени; заливаясь, щелкал соловей. Долго я стояла у окна. На другое утро я встала раненько и вышла в сад, спускавшийся к реке. В саду встретила я молоденькую девушку лет восемнадцати, в простеньком ситцевом платье, с низким лбом и темными вьющимися волосами. Она заговорила со мной. Это была, как оказалось, местная учительница Александра Тимофеевна, или, как ее звали, «Тимофейка». Минут через десять я уже чувствовала себя с «Тимофейкой» совсем просто, точно с подругой, и болтала с ней о всех своих впечатлениях. Школа, которую содержали помещицы, еще работала. Училось старшее отделение – 5 человек, которые должны были держать экзамен: Илюша, Сеня, Митька, Ваня и Павел. Я стала частенько забегать в школу, решать с ребятами наперегонки задачи, вместе читать вслух; было весело.

У «Тимофейки» в комнате на печурке было много детских книг, я помогала «Тимофейке» их подклеивать и брошюровать. По воскресеньям к ней приходило много подростков и молодежи. Читали вместе Некрасова. «Тимофейка» много нам рассказывала. Из ее слов я поняла, что помещики – это что-то очень плохое, что они не помогают, а вредят крестьянам и что крестьянам надо помогать. Мне не нравились Косяковские. Были они очень напыщенные какие-то. Косяковская-мать ходила всегда в белом платье, говорила сквозь зубы, ворчала на прислугу; она казалась мне чужой.

 

ПОМЕЩИЦА НАЗИМОВА И ЕЕ СОБАКИ

 

Еще больше стала я не любить помещиков после нашей поездки в соседнее имение. Туда поехали Косяковские, «Тимофейка» и пятеро старших учеников. Они должны были там держать экзамен. Взяли и меня.

Имение, куда мы поехали, принадлежало богатой помещице Назимовой. Все перед ней прислуживались. Когда она ходила к обедне, то, поцеловав руку попу, всовывала в нее 25 рублей. Поп поэтому не служил обедни, пока не придет помещица.

Экзамен происходил в школе. Ребят спрашивал местный поп и какой-то инспектор. Ребята очень испугались, особенно Илюша. Когда им стали делать диктовку, Илюша написал с испугу: «кислые счы» вместо «кислые щи». Я не вытерпела и пошла сказать ему, чтобы он поправил ошибку. «Тимофейка» сказала мне, чтобы я сидела смирно и не совалась; она сама волновалась. Все же ребята выдержали. Илюша долго не мог успокоиться, был бледен и дрожал. Нас позвали обедать к Назимовой. Что меня поразило – это куча комнатных собак: болонок, левреток, еще каких-то; они прыгали по стульям, суетились. Когда сели обедать, появились две босоногие девочки. Назимова наливала прежде суп на собачьи тарелки. Девочки разносили собакам еду. Потом наливала суп гостям. Всюду была роскошь. Особенно был наряден сад: вокруг пруда росли чудесные розы. Но мне было скучно, и я была рада, когда стали собираться домой. «Да, конечно, – думала я, – «Тимофейка» права, когда говорит, что не надо помещиков». Я слышала то же еще раньше от отца.

«Тимофейка» брала меня с собой, когда ходила по соседним деревням. Она носила крестьянам книжки и долго толковала с ними, но я не все понимала, что она говорила.

Потом «Тимофейка» куда-то уезжала на месяц.

 

С ФАБРИЧНЫМ ЛЮДОМ

 

Тем временем приехали отец с матерью и поселились верстах в двух от имения Косяковских, около фабрики; я стала жить с ними. Подружилась с ребятами, которые работали на фабрике. Оказалось, и Илюша там работает. Я тоже стала ходить на фабрику и иногда часами сидела и складывала в дести и стопы листы оберточной бумаги. Завела также дружбу со стариком, который возил дрова на фабрику. Он давал мне становиться на телегу и стоя править; это мне очень нравилось. Мы ездили в лес, там я ему помогала накладывать на телегу дрова, потом мы шли около телеги и, подъехав к фабрике, сбрасывали дрова в кочегарку. Отец и мать посмеивались над моим усердием и над моими ободранными руками.

Около фабрики под навесом целыми днями сидели бабы и с песнями разбирали, сортировали грязную тряпку, из которой приготовлялась бумага на фабрике. Тряпку особые скупщики скупали по деревням у крестьян, – тут были драные синие рубахи, портки, разная рвань. Я подсосеживалась к бабам, подтягивала песни и сортировала тряпку.

Под лестницей у меня жил зайчонок, его мне принесла одна из баб. Был еще у меня друг-приятель пес Карсон, рыжая дворняжка. После обеда я сливала суп, простоквашу в тарелку, бросала туда кости, остатки хлеба и кричала: «Карсон, Карсон!» Карсон мчался со всех ног на мой зов и с наслаждением проглатывал припасенный ему обед.

Наконец, надо было уезжать. Жалко было оставлять «Тимофейку», которая уже вернулась, жалко расставаться с ребятами, с дедом, с теткой Марьей, с Карсоном. Когда подали коляску уезжать и мы в нее сели, Карсон влез в коляску. Его пришлось вытащить силой.

Зимой мне рассказали, что Карсона съели волки. Было очень жалко.

Я не раз спрашивала про «Тимофейку». Отец рассказывал как-то, что нагрянула полиция, сделала у «Тимофейки» обыск, нашла литературу и портрет царя, на котором было написано решение какой-то задачи. Позднее я узнала, что «Тимофейку» два года продержали в псковской тюрьме, в комнате без окна. После я ее никогда не видела. Фамилия ее была Яворская. Зимой, сидя в классе, я все рисовала домики с вывеской «Школа» и думала о том, как я буду сельской учительницей.

С тех пор у меня на всю жизнь сохранился интерес к сельской школе и сельскому учительству.

 

ПЕРВОЕ МАРТА 1881 ГОДА

 

Могла ли я тогда не сочувствовать революционерам!

Я живо помню вечер 1 марта 1881 г., когда народовольцы убили бомбой царя Александра II. Сначала пришли к нам наши родственники, страшно перепуганные, но не сказали ничего. Потом впопыхах влетел старый товарищ отца по корпусу, военный, и стал рассказывать подробности убийства, как взорвало карету и пр. «Я вот и креп на рукав купил», – сказал он, показывая купленный креп. Помню, как я удивилась тому, что он хочет носить траур по царю, которого всегда ругал. Этот товарищ отца был очень скупой человек, и поэтому я подумала: «Ну, если он разорился, креп купил, значит, правду рассказывает». Я всю ночь не спала. Думала, что теперь, когда царя убили, все пойдет по-другому, народ получит волю.

Однако так не вышло. Все осталось по-старому, еще хуже стало. Народовольцев перехватала полиция, а убивших царя казнили. На казнь их везли мимо гимназии, где я училась. Потом в этот день, к вечеру, дядя рассказывал, как Михайлов сорвался с петли, когда его вешали.

Перехватали и наших знакомых революционеров. Заглохла всякая общественная жизнь…

 

УЧИТЬСЯ!

 

Сначала я училась дома. Мать меня учила. Рано научилась я читать. Книги были моей радостью. Я глотала книжку за книжкой, они открывали передо мной целый мир.

Я очень хотела скорее поступить в гимназию. Поступила, когда мне было 10 лет. Но в гимназии мне было плохо. Класс был большой, человек 50. Я была очень застенчива и как-то затерялась в нем. Никто не обращал на меня никакого внимания. Учителя задавали уроки, вызывали к доске, спрашивали уроки, ставили отметки. Спрашивать ни о чем не полагалось. Классная дама у нас была придира и крикса, ухаживала за богатыми девочками, приезжавшими на своих лошадях, и бранила девочек, плохо одетых. А главное, между девочками не было дружбы, было очень скучно и одиноко. Я очень усердно учила уроки и была развитее других, но отвечала плохо, так как думала совсем не о том, о чем меня спрашивали.

Отец, видя, что я чувствую себя в гимназии плохо, перевел в другую – в частную гимназию Оболенской.

Тут было совсем другое.

Никто на нас не кричал, дети держали себя свободно, были дружны между собой, и я со многими подружилась. Учиться было очень интересно. Я до сих пор вспоминаю эту гимназию с добрым чувством: она дала мне много знаний, умение работать, сделала меня общественным человеком.

 

ПРИШЛОСЬ ДУМАТЬ О ЗАРАБОТКЕ

 

Отец, с которым я дружила и говорила обо всем, умер, когда мне было 14 лет. Мы остались вдвоем с мамой. Она была очень хорошим, живым человеком, но смотрела на меня как на ребенка. Я упорно отстаивала свою самостоятельность. Только позже, когда у нас установились уже отношения равенства, мы стали жить дружно. Она очень меня любила, и мы прожили всю жизнь вместе. Она сочувствовала тому, что я стала революционеркой, и помогала. Все товарищи по партии, бывавшие у нас, знали и любили ее. Она уж никого, бывало, не отпустит голодным, о каждом позаботится. Когда отец умер, пришлось думать о заработке. Я достала урок. Мы с мамой брали также переписку. Кроме того, наняли большую квартиру и стали сдавать комнаты. Тут пришлось повидать всякого народа, насмотреться, как живет студенчество и разная городская мелкая интеллигенция – телефонистки, швейки, фельдшерицы и пр. Так как я была первой ученицей, то получила урок через гимназию. Это занятие было не из сладких. Родители побогаче смотрели на учительницу свысока, вмешивались в занятия. Я мечтала о том, чтобы стать по окончании гимназии учительницей в школе, но никак не могла найти места.

 

ГДЕ ЖЕ ВЫХОД?

 

Тем временем я усердно читала сочинения Льва Толстого. Он очень резко критиковал роскошь и праздность богачей, критиковал государственные порядки, показывал, как все делается для устройства сытой и приятной жизни помещиков и богачей и как пропадают, гибнут от чрезмерного труда рабочие, как надрываются над работой крестьяне. Л. Толстой умел очень ярко изображать вещи. Я продумала все то, что сама видела вокруг себя, и увидела: Л. Толстой прав. По-другому я посмотрела на борьбу революционеров, лучше я поняла, за что они борются. По что делать? Террором, убийством отдельных особенно вредных чиновников и царей делу не поможешь. Л. Толстой указал такой выход–физический труд и личное самоусовершенствование. Я все стала делать сама по дому, а летом исполняла тяжелую крестьянскую работу. Изгнала всякую роскошь из жизни, стала внимательной к людям, терпеливее. Но скоро я поняла, что от этого ничего не меняется, и несправедливые порядки будут продолжать по-прежнему существовать, сколько бы я ни надрывалась над работой. Правда, я ближе узнала крестьянскую жизнь, научилась попросту разговаривать с крестьянами и рабочими, но какой же это был выход! Я думала, что если поступлю в вуз, то узнаю, что недоделать, чтобы изменить жизнь, уничтожить эксплуатацию.

В то время женщин не принимали ни в университет, ни в какие другие высшие учебные заведения. По распоряжению царицы, которая считала, что женщине не надо учиться, а надо сидеть дома и ухаживать за мужем и детьми, женские медицинские курсы и высшие женские курсы были закрыты. Я училась самоучкой, как умела.

Наконец, были открыты в Питере Высшие женские курсы, и я туда поступила. Через пару месяцев я сильно разочаровалась в них. Увидела, что того, что мне надо, курсы мне не дадут, что там учат весьма ученым вещам, но очень далеким от жизни.

 

КАК Я СТАЛА МАРКСИСТКОЙ

 

Времена тогда были совсем другие, чем теперь. Книг по общественным вопросам хороших не было, собраний не было, рабочие были совсем не организованы, рабочей партии тоже не было. Мне было 20 лет, и я даже не слыхала, что был какой-то Маркс, ничего не слыхала о рабочем движении – о коммунизме.

Однажды я попала в студенческий кружок, – тогда начиналось студенческое движение, и у меня открылись глаза. Я бросила курсы и стала учиться в кружках, стала читать Маркса и другие необходимые книжки. Я поняла, что изменить жизнь может только рабочее революционное движение, что для того, чтобы быть полезной, нужной, надо отдавать все свои силы рабочему делу.

Весной я попросила достать мне первый том «Капитала» Маркса и еще книг, которые мне будут полезны. Маркса тогда не выдавали даже в Публичной библиотеке, и. его очень трудно было достать. Кроме «Капитала», раздобыла я еще Зибера «Очерки первобытной культуры», «Развитие капитализма в России» В. В. (Воронцова), Ефименко «Исследование Севера».

Ранней весной мы с матерью наняли избу в деревне, и я забрала с собой книжки. Все лето я усердно работала с хозяевами, местными крестьянами, у которых не хватало рабочих рук. Обмывала ребят, работала на огороде, гребла сено, жала. Деревенские интересы захватили меля. Проснешься, бывало, ночью и думаешь сквозь сон: «Не ушли бы кони в овес». А в промежутках я столь же усердно читала «Капитал». Первые две главы были очень трудны, но, начиная с третьей главы, дело пошло на лад. Я точно живую воду пила. Не в толстовском самоусовершенствовании надо искать путь. Могучее рабочее движение – вот где выход.

Начинает вечереть, сижу с книгой на ступеньках крыльца, читаю «Бьет смертный час капитализма: экспроприаторов экспроприируют». Сердце колотится так, что слышно. Смотрю перед собою и никак не пойму, что лопочет примостившаяся тут же на крыльце нянька-подросток с хозяйским ребенком на руках: «По-нашему щи, по-вашему суп, по-нашему челн, по-вашему лодка… по-нашему весло, не знаю уж, как по-вашему», – старается она растолковать мне, не понимая моего молчания. Думала ли я тогда, что доживу до момента «экспроприации экспроприаторов»? Тогда этот вопрос не интересовал меня. Меня интересовало одно: ясна цель, ясен путь. И потом каждый раз, как взметывалось пламя рабочего движения: в 1896 г. во время стачки петербургских текстильщиков, 9 января, в 1903– 1905 гг., в 1912 г. во время Ленских событий, в 1917 г., – я каждый раз думала о смертном часе капитализма, о том, что на шаг эта цель стала ближе. Думала об этом смертном часе капитализма и на II съезде Советов, когда земля и все орудия производства объявлялись собственностью народа. Сколько еще шагов осталось до цели? Увижу ли последний шаг? Как знать! Но это неважно. Все равно, теперь «мечта возможной и близкой стала». Она стала осязаемой. Неизбежность, неотвратимость ее осуществления очевидна для всякого. Агония капитализма уже началась.



Ваш отзыв

Вы должны войти, чтобы оставлять комментарии.